Неточные совпадения
— Стрела бежит,
огнем палит, смрадом-дымом
душит. Увидите меч огненный, услышите голос архангельский… горю!
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим
огнемДуша воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
Мой бедный Ленский! изнывая,
Не долго плакала она.
Увы! невеста молодая
Своей печали неверна.
Другой увлек ее вниманье,
Другой успел ее страданье
Любовной лестью усыпить,
Улан умел ее пленить,
Улан любим ее
душою…
И вот уж с ним пред алтарем
Она стыдливо под венцом
Стоит с поникшей головою,
С
огнем в потупленных очах,
С улыбкой легкой на устах.
Татьяна слушала с досадой
Такие сплетни; но тайком
С неизъяснимою отрадой
Невольно думала о том;
И в сердце дума заронилась;
Пора пришла, она влюбилась.
Так в землю падшее зерно
Весны
огнем оживлено.
Давно ее воображенье,
Сгорая негой и тоской,
Алкало пищи роковой;
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала… кого-нибудь...
Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят; как одна
Безумная
душа поэта
Еще любить осуждена:
Всегда, везде одно мечтанье,
Одно привычное желанье,
Одна привычная печаль.
Ни охлаждающая даль,
Ни долгие лета разлуки,
Ни музам данные часы,
Ни чужеземные красы,
Ни шум веселий, ни науки
Души не изменили в нем,
Согретой девственным
огнем.
Понемногу он потерял все, кроме главного — своей странной летящей
души; он потерял слабость, став широк костью и крепок мускулами, бледность заменил темным загаром, изысканную беспечность движений отдал за уверенную меткость работающей руки, а в его думающих глазах отразился блеск, как у человека, смотрящего на
огонь.
Каким-то припадком оно к нему вдруг подступило: загорелось в
душе одною искрой и вдруг, как
огонь, охватило всего.
Вода сбыла, и мостовая
Открылась, и Евгений мой
Спешит,
душою замирая,
В надежде, страхе и тоске
К едва смирившейся реке.
Но, торжеством победы полны,
Еще кипели злобно волны,
Как бы под ними тлел
огонь,
Еще их пена покрывала,
И тяжело Нева дышала,
Как с битвы прибежавший конь.
Евгений смотрит: видит лодку;
Он к ней бежит, как на находку;
Он перевозчика зовет —
И перевозчик беззаботный
Его за гривенник охотно
Чрез волны страшные везет.
Самгин не видел на лицах слушателей радости и не видел «
огней души» в глазах жителей, ему казалось, что все настроены так же неопределенно, как сам он, и никто еще не решил — надо ли радоваться? В длинном ораторе он тотчас признал почтово-телеграфного чиновника Якова Злобина, у которого когда-то жил Макаров. Его «ура» поддержали несколько человек, очень слабо и конфузливо, а сосед Самгина, толстенький, в теплом пальто, заметил...
— Господа! Мне — ничего не надо, никаких переворотов жизни, но, господа, ура вашей радости, восхищению вашему,
огням души — ур-ра!
В магазинах вспыхивали
огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, — странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и город и
душу в холодную, скучную темноту.
Лекция была озаглавлена «Интеллект и рок», — в ней доказывалось, что интеллект и является выразителем воли рока, а сам «рок не что иное, как маска Сатаны — Прометея»; «Прометей — это тот, кто первый внушил человеку в раю неведения страсть к познанию, и с той поры девственная, жаждущая веры
душа богоподобного человека сгорает в Прометеевом
огне; материализм — это серый пепел ее».
— Какой вы проницательный, черт возьми, — тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье — кусок мрамора с бронзовой, тонконогой женщиной на нем — и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. — Замечательно проницательный, — повторил он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. — Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я — не злой вообще, а иногда у меня в
душе вспыхивает эдакий зеленый
огонь, и тут уж я себе — не хозяин.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как
огня увлечения страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного
огня, так
душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Она показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это. Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца он бросил ей в
душу этот
огонь, эту игру, этот блеск.
Он веровал еще больше в эти волшебные звуки, в обаятельный свет и спешил предстать пред ней во всеоружии страсти, показать ей весь блеск и всю силу
огня, который пожирал его
душу.
— Едем же! — настаивал Штольц. — Это ее воля; она не отстанет. Я устану, а она нет. Это такой
огонь, такая жизнь, что даже подчас достается мне. Опять забродит у тебя в
душе прошлое. Вспомнишь парк, сирень и будешь пошевеливаться…
Оба они, снаружи неподвижные, разрывались внутренним
огнем, дрожали одинаким трепетом; в глазах стояли слезы, вызванные одинаким настроением. Все это симптомы тех страстей, которые должны, по-видимому, заиграть некогда в ее молодой
душе, теперь еще подвластной только временным, летучим намекам и вспышкам спящих сил жизни.
Он, с
огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал все новые черты и факты, и все не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как
душа ее не умолкает, все просит опыта и жизни.
И в то же время, среди этой борьбы, сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в
душе, каким бы
огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее поле, все это былие, которым поросло его существование.
С такою же силой скорби шли в заточение с нашими титанами, колебавшими небо, их жены, боярыни и княгини, сложившие свой сан, титул, но унесшие с собой силу женской
души и великой красоты, которой до сих пор не знали за собой они сами, не знали за ними и другие и которую они, как золото в
огне, закаляли в
огне и дыме грубой работы, служа своим мужьям — князьям и неся и их, и свою «беду».
Вере становилось тепло в груди, легче на сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна, чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится мир в
душу, что
душу эту, как темный, запущенный храм, осветили
огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
Итак, скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот
огонь в
душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
— Катерина! меня не казнь страшит, но муки на том свете… Ты невинна, Катерина,
душа твоя будет летать в рае около бога; а
душа богоотступного отца твоего будет гореть в
огне вечном, и никогда не угаснет тот
огонь: все сильнее и сильнее будет он разгораться: ни капли росы никто не уронит, ни ветер не пахнет…
Одиноко сидел в своей пещере перед лампадою схимник и не сводил очей с святой книги. Уже много лет, как он затворился в своей пещере. Уже сделал себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться… Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святой схимник в первый раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились; страшный
огонь пугливо сыпался из очей; дрожь наводило на
душу уродливое его лицо.
Как хорошо… И как печально. Мне вспоминается детство и деревня Коляновских… Точно прекрасное облако на светлой заре лежит в глубине
души это воспоминание… Тоже деревня, только совсем другая… И другие люди, и другие хаты, и как-то по — иному светились
огни… Доброжелательно, ласково… А здесь…
И когда я опять произнес «Отче наш», то молитвенное настроение затопило
душу приливом какого-то особенного чувства: передо мною как будто раскрылась трепетная жизнь этой огненной бесконечности, и вся она с бездонной синевой в бесчисленными
огнями, с какой-то сознательной лаской смотрела с высоты на глупого мальчика, стоявшего с поднятыми глазами в затененном углу двора и просившего себе крыльев… В живом выражении трепетно мерцающего свода мне чудилось безмолвное обещание, ободрение, ласка…
Но тогда я отчетливо видел все эти звезды, различал их переменные цвета и, главное, ощутил взволнованной детской
душой глубину этой бездны и бесконечное число ее живых
огней, уходящих в неведомую, таинственную синюю даль…
А деревья в саду шептались у нее над головой, ночь разгоралась
огнями в синем небе и разливалась по земле синею тьмой, и, вместе с тем, в
душу молодой женщины лилась горячая грусть от Иохимовых песен. Она все больше смирялась и все больше училась постигать нехитрую тайну непосредственной и чистой, безыскусственной поэзии.
Когда же я узрел, что вы в суждениях ваших вождаетесь рассудком, то предложил вам связь понятий, ведущих к познанию бога; уверен во внутренности сердца моего, что всещедрому отцу приятнее зрети две непорочные
души, в коих светильник познаний не предрассудком возжигается, но что они сами возносятся к начальному
огню на возгорение.
Бегу на
огонь,
Как бог уберег во мне
душу!
А я на
душу твою полюбуюсь, как ты за моими деньгами в
огонь полезешь.
Правда, он не мог отвести глаз от
огня, от затлевшейся пачки; но, казалось, что-то новое взошло ему в
душу; как будто он поклялся выдержать пытку; он не двигался с места; через несколько мгновений всем стало ясно, что он не пойдет за пачкой, не хочет идти.
Сыгранный ею самою вальс звенел у ней в голове, волновал ее; где бы она ни находилась, стоило ей только представить себе
огни, бальную залу, быстрое круженье под звуки музыки — и
душа в ней так и загоралась, глаза странно меркли, улыбка блуждала на губах, что-то грациозно-вакхическое разливалось по всему телу.
Душой общества являлся Ястребов, как бывалый и опытный человек, прошедший сквозь
огонь, воду и медные трубы.
— Других? Нет, уж извините, Леонид Федорыч, других таких-то вы днем с
огнем не сыщете… Помилуйте, взять хоть тех же ключевлян! Ах, Леонид Федорович, напрасно-с… даже весьма напрасно: ведь это полное разорение. Сила уходит, капитал, которого и не нажить… Послушайте меня, старика, опомнитесь. Ведь это похуже крепостного права, ежели уж никакого житья не стало… По
душе надо сделать… Мы наказывали, мы и жалели при случае. Тоже в каждом своя совесть есть…
Вот этот цветок, употреби его для обоняния — он принесет пользу; вкуси его — и он — о, чудо перемены! — смертью тебя обледенит, как будто в нем две разнородные силы: одна горит живительным
огнем, другая веет холодом могилы; такие два противника и в нас: то — благодать и гибельные страсти, и если овладеют страсти нашею
душой, завянет навсегда пленительный цветок».
Павел, под влиянием мысли о назначенном ему свидании, начал одну из самых страстных арий, какую только он знал, и весь
огонь, которым горела
душа его, как бы перешел у него в пальцы: он играл очень хорошо! M-me Фатеева, забыв всякую осторожность, впилась в него своими жгучими глазами, а m-lle Прыхина, закинув голову назад, только восклицала...
Эта нечаянная встреча подлила масла в
огонь, который вспыхнул в уставшей
душе набоба. Девушка начинала не в шутку его интересовать, потому что совсем не походила на других женщин. Именно вот это новое и неизвестное и манило его к себе с неотразимою силой. Из Луши могла выработаться настоящая женщина — это верно: стоило только отшлифовать этот дорогой камень и вставить в надлежащую оправу.
— Ко всему несут любовь дети, идущие путями правды и разума, и все облачают новыми небесами, все освещают
огнем нетленным — от
души. Совершается жизнь новая, в пламени любви детей ко всему миру. И кто погасит эту любовь, кто? Какая сила выше этой, кто поборет ее? Земля ее родила, и вся жизнь хочет победы ее, — вся жизнь!
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло,
душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым
огнем, — родным ее сердцу
огнем.
Она говорила, а гордое чувство все росло в груди у нее и, создавая образ героя, требовало слов себе, стискивало горло. Ей необходимо было уравновесить чем-либо ярким и разумным то мрачное, что она видела в этот день и что давило ей голову бессмысленным ужасом, бесстыдной жестокостью. Бессознательно подчиняясь этому требованию здоровой
души, она собирала все, что видела светлого и чистого, в один
огонь, ослеплявший ее своим чистым горением…
Но в глубине
души не верила, что они могут перестроить жизнь по-своему и что хватит у них силы привлечь на свой
огонь весь рабочий народ.
Думала она об этом много, и росла в
душе ее эта дума, углубляясь и обнимая все видимое ею, все, что слышала она, росла, принимая светлое лицо молитвы, ровным
огнем обливавшей темный мир, всю жизнь и всех людей.
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая жила тревогами и страхом за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем сгорела на
огне волнения, и это облегчило, очистило
душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего времени построен весь мир. По оси Х-ов (Проспекту 59‑му) я шел пешком к началу координат. Во мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там — за расплавленной от
огня поверхностью, где «
душа».
Был у меня брат, такой брат, что днем с
огнем не сыщешь —
душа!
Господи! неужели нужно, чтоб обстоятельства вечно гнели и покалывали человека, чтоб не дать заснуть в нем энергии, чтобы не дать замереть той страстности стремлений, которая горит на дне
души, поддерживаемая каким-то неугасаемым
огнем? Ужели вечно нужны будут страдания, вечно вопли, вечно скорби, чтобы сохранить в человеке чистоту мысли, чистоту верования?
Живновский. Еще бы! насчет этой исполнительности я просто не человек, а
огонь! Люблю, знаете, распорядиться! Ну просто, я вам вот как доложу: призови меня к себе его сиятельство и скажи: «Живновский, не нравится вот мне эта борода (указывает на Белугина),
задуши его, мой милый!» — и
задушу! то есть, сам тут замру, а
задушу.
— Князь Лев Михайлыч особа престарелая-с; они, так сказать, закалены в горниле опытности, а у вас
душа мягкая-с!.. Вы все равно как дети на
огонь бросаетесь, — прибавил он, ласково улыбаясь.